Письмо
Марина получила письмо от умершего отца с загадкой «колесо» и «один двадцать три». Вступая в Припять, она сталкивается с потусторонним и отражением прошлого.
Конверт лежал в почтовом ящике так, будто ждал не дней, а лет. Бумага пожелтела, край был надорван, советская марка выцвела почти до розового. На штемпеле Марина Кравец прочитала: Припять, двадцать шестое апреля восемьдесят шестого.
Она не сразу поднялась в квартиру. Стояла на лестнице, держа конверт двумя пальцами, как вещь из чужого сна. Почерк был отцовский: ровный, с лёгким наклоном вправо, с упрямой петлёй в букве «р».
Виктор Кравец умер в две тысячи четвёртом году. Марина сама разбирала его коробки, письма, инструменты, кассетный плеер с треснутой крышкой. Мёртвые не отправляют почту, сказала она себе, но мысль прозвучала неубедительно.
Внутри лежали записка и кассета. На бумаге было несколько строк: «Мариша. Я всё ещё здесь. Помоги мне выйти. Колесо. Один двадцать три». На кассете отцовской рукой было выведено: «Для Мариши».
Марина работала с чужими голосами: вытаскивала их из шипения, плесени и магнитной пыли. Она не верила в чудеса, зато верила в частоты, петли и старый аппарат, который умел прощать время. Ночью она подключила кассету, надела наушники и нажала кнопку воспроизведения.
Сначала был шум. Потом издалека потянулась сирена, тонкая, как ледяная нитка. Помехи дрогнули, и детский голос, её собственный, пятилетний, стал считать:
— Один… два… три…
Марина выпрямилась. Пальцы сами легли на регулятор.
— Двадцать один… двадцать два… двадцать три…
Голос смолк. После паузы послышалось дыхание взрослого мужчины, будто он стоял рядом с микрофоном.
— Мариша, — сказал Виктор Кравец спокойно и устало. — Если услышишь это, значит, дверь опять открылась.
Плёнка захлебнулась треском и оборвалась.
Утром Марина нашла Сыча. Алексей Сычёв был худой, небритый, в выцветшем камуфляже, с дозиметром на груди и термосом, пахнущим крепким чаем. Он посмотрел на конверт, хмыкнул и спрятал деньги в нагрудный карман.
— Мёртвый папа зовёт к колесу? — сказал Сыч. — Бывает. Осенью у всех обострение.
— Ты ведёшь или шутишь?
— Я веду и шучу. Иначе тут долго не живут.
Ночь они провели в заброшенной деревне за периметром. Ветер гонял сухую траву по пустой улице, в тёмных окнах блестела луна. Сыч пил чай из крышки термоса и держал дозиметр так, чтобы видеть шкалу.
— Ты в это не веришь, — сказала Марина.
— В письма с того света? Нет.
— А зеркала обходишь.
Сыч усмехнулся, но к разбитому трюмо в углу не повернулся.
Утром лес расступился, и из серого тумана вышел жёлтый указатель: Припять, тысяча девятьсот семидесятый. Краска облупилась, буквы держались крепко. Марина остановилась; в глухом месте памяти шевельнулась боль.
Город был пуст и слишком цел. Девятиэтажки стояли рядами, как шкафы в забытой комнате. У Дворца культуры «Энергетик» хлопала жестянка, в парке над деревьями неподвижно висело колесо обозрения. Бассейн «Лазурный» смотрел выбитыми окнами, гостиница «Полесье» чернела провалами балконов.
— Красиво, если не знать, — сказал Сыч.
— Я знала, — ответила Марина. — Просто не помню.
Их дом на улице Ленина нашёлся быстро. Подъезд пах сыростью, птичьим пухом и старой штукатуркой. На стене кто-то нацарапал стрелку к верхним этажам, но Сыч повёл её мимо.
— Не всякой подсказке верь.
На пороге квартиры Марина замерла. Поверх пыли свежим мелом было нарисовано колесо обозрения: кривое, детское, с маленькими кабинками. Рядом стояло: один двадцать три.
— Это ты сделал? — спросила она.
— Я мелом не балуюсь. И детей сюда не вожу.
Дверь поддалась с третьего толчка. В прихожей лежала пыль, но в ней темнели следы маленьких ботинок. На стене висело зеркало в деревянной раме, мутное, с чёрными пятнами по краям.
Марина увидела в нём не прихожую.
В отражении квартира была живой. Горел жёлтый свет, на кухне бормотало радио, на вешалке висела отцовская кепка. На табурете стояли детские ботинки, мокрые, будто только что с улицы.
Плеер на её шее щёлкнул сам. Лента пошла, хотя кассета лежала в рюкзаке.
— Мариша, — сказал голос Виктора в наушниках. — Если спросят, который час, не отвечай.
Марина подняла глаза. В зеркале за её плечом стояла женщина в домашнем халате. Там, где должно было быть лицо, была гладкая бледная пустота.
Женщина сказала ровно:
— Который час?
Марина открыла рот. Сыч рванул её за рукав так сильно, что она ударилась спиной о косяк.
— Молчать, — прошипел он. — Всегда молчать.
В квартире запахло озоном и сиренью. Дозиметр на груди Сыча защёлкал не хаотично, а ровно, глухо, в ритме сердца. На полке, на кухне, в комнате, над диваном все остановленные часы разом показали один двадцать три.
Потом стрелки тронулись.
Марина обернулась. В конце коридора стоял очень высокий человек в старом прорезиненном костюме. Круглые стёкла противогаза были мутными, а бесконечно длинный шланг тянулся по полу назад, прямо в зеркало.
Сыч побледнел и почти беззвучно сказал:
— Не беги. Он не бегает. Он просто всегда ближе.